Дарья, блять, княгиня Корсунская, была вся из персидской крови, жаркой, как пустыня, и грешной, как сам дьявол. Её предок, какой-то знатный хер из Дербента, ещё при Петре Первом в Россию притащился, крестился, и пошло-поехало — род ихний вцепился в русскую землю, как клещ. Отец Дарьи, генерал кавалерийский, вечно по полкам мотался, жену с детьми в столице бросив, являлся раз в год, будто на побывку, и снова в седло. Пока не сгинул в Турецкой войне, пав героем, как водится. Семейство, ясное дело, осыпали милостями, и Дарья, ещё девчонкой, уже перед Государыней красовалась, а к семнадцати годам стала невестой, от которой весь Петербург охуел.
Мать её, княгиня Дербентская, была баба с норовом, умная, но злая, как сука. Дарью растила, будто куклу для бала: языки, музыка, арфа, пение — всё по высшему разряду. Галути, Габриелли, учителя из Парижа — не жалели ни копейки. Только про сердце её забыли, а оно, блять, уже ныло, томилось, просило чего-то, чего в книжках о любви пишут. Дарья их глотала, как шлюха вино, перечитывала сцены страсти, представляя себя в объятиях героев, и ночами крутилась на перинах, мокрая от пота и похоти, не понимая, что с ней творится. Тело горело, пизда ныла, а сон не шёл.
В семнадцать её вывезли в свет, и Петербург ахнул: «Персиянка!» — так её прозвали. Месяца не прошло, как князь Корсунский, молодой, богатый, с камергерским ключом, уже сватался. Дарья, вся в мечтах о романтике, ждала любви, как в книжках, а получила хуй. В первую ночь князь ворвался в её покои, задрал рубаху, и, не слушая её воплей, навалился, как зверь. Она отбивалась, в ужасе, но он, шепча что-то нетерпеливое, разодрал её девственность, наполнив её болью и чем-то горячим, массивным. Дарья кричала, пока боль не утихла, а князь, хрипя, кончил и свалил, оставив её лежать в крови и стыде. «Боже, это что, любовь?» — думала она, раскинувшись на простынях, мокрая от слёз и его семени.
В Петербурге жили недолго. Князь был холоден, степенен, будто статуя, а Дарья веселилась, скрывая пустоту. Ночами он приходил, брал её, как скотину, без ласки, а она, покорная, терпела, чувствуя только томление внизу живота. Грелка помогала, но не спасала. Когда поехали в Москву, она рыдала, будто чуяла беду. А там — свобода! Она хозяйка, все её любят, ночами читает французские романы, где дамы меняют любовников, как перчатки, а мужья только смеются. Грудь её вздымалась, пизда текла, как река, а тело просило того, что муж не давал. «Блять, что со мной?» — шептала она, теребя себя под одеялом, но облегчения не было.
Князь, сука, всё ещё без наследника, начал психовать. Видал он за границей опрокинутый герб — знак угасшего рода, и боялся, что Корсунские сгинут с ним. А тут Дарья захворала. Врачи, мать их, решили: «Рано замуж выдали, истерия». Прописали пиявки, настойки и массаж. Князя отослали на полгода, а доктор, старый козёл, сам взялся за «лечение». В гостиной, закрыв двери, велел Дарье снять панталоны. Она, в смущении, легла, а он, сука, раздвинул ей ноги и полез пальцами в пизду. «Не двигайтесь, сударыня!» — рычал он, щупая её, будто мясо. Пальцы его вошли внутрь, давили, тёрли, а большой палец снаружи нашёл точку, от которой Дарья задрожала. Тело её горело, пизда текла, как сука, и вдруг — блять, оргазм! Она затряслась, застонала, а доктор, довольный, вытер руки и сказал: «Застой крови тронулся». Дарья, в прострации, заснула, а массаж стал ежедневным. Она ждала его, как шлюха, и с каждым разом кончала быстрее, читая свои романы и представляя всё грязнее.

Через четыре месяца она расцвела, будто цветок, но доктор велел продолжать. В Успенское, в деревню, она уехала, а там появился Набойкин. Молодой, щеголеватый, с голубыми глазами, он был слугой князя, но Дарья видела в нём что-то ещё. Её пизда ныла, тело кричало, а романы шептали: «Грех — это нормально». Набойкин принёс вести от князя, а она, играя, манила его. Он смотрел, как пёс, готовый лизать её ноги. И однажды, в оранжерее, она не выдержала. «Иди сюда, милый», — шепнула, задрав юбки. Он вошёл в неё, горячий, как сталь, и трахал, как жеребец. Дарья стонала, пизда текла, а стыд сгорел в похоти. «Бери меня, сука, бери!» — кричала она, теряя себя.
Но князь вернулся раньше. Ночью, в Успенском, он заметил тень в аллее, услышал шаги. В спальне Дарьи нашёл кошелек Набойкина и записку: «Привези мантилью, милый, и будь со мной три дня». Кровь ударила ему в голову. «Княгиня, сука, просыпайся!» — зашипел он. Дарья, бледная, дрожала, но молчала. «Кто был здесь, шлюха?» — орал он, а она только стонала, как ребёнок. «Закричишь — задушу!» — пригрозил он, и она, в ужасе, призналась: «Никто не знает, только мы». Князь, холодный, как лёд, сжёг записку, бросил кошелек в сад и лёг на канапе, но сон не шёл. А потом, блять, не выдержал — набросился на неё, задрал рубаху и взял, как зверь, жёстко, без ласки. Она стонала, обнимала его ногами, мокрая, горячая, но он, кончив, устыдился и ушёл.
Утром он был ласков, шутил при людях, а Набойкина отправил в Москву. Дарья, бледная, молчала. Ночью он опять пришёл, лёг рядом, но не тронул. «Ты — преступница, шлюха, но в свете мы — идеальная пара», — сказал он, и она только вздыхала. Так и жили: он мучил её холодом, она тонула в стыде и похоти.
Через два месяца доктор объявил: «Княгиня беременна!» Князь покраснел, но в душе закипел. Ночью он метался по спальне: «Чей это плод, сука? Набойкина?» Дарья, спокойная, ответила: «Делай, что хочешь, мне похер». Он орал, угрожал, но она вдруг встала: «Ты меня мучил, князь, а не простил. Я любила тебя, а ты меня растоптал. Набойкин — не любовник, а минутная слабость, но ты сделал меня шлюхой». Князь, в ярости, плюнул: «Ты уничтожила мою любовь!» Но потом смягчился: «Я приму ребёнка, как своего, но ты клянись, что тайна умрёт с нами». Она поклялась на иконе, и он ушёл.
Через девять месяцев родился сын, похожий на князя. Праздник был пышный, но после князь снова стал холоден. Дарья, созревшая, как плод, страдала без ласк. Тело её горело, пизда ныла, и она опять звала Набойкина. Он брал её, как кобылу, везде — в спальне, в оранжерее, даже при муже в доме. «Наподдай, милый, трахни свою шлюху!» — шептала она, кусая губы. Стыд пропал, осталась только похоть.
Через год, после смерти старого князя, Ростислав уезжал часто. Дарья, оставшись с сыном, тонула в страсти. Однажды, в слезах, она сказала князю: «Я беременна, и ухожу к Набойкину». Он взревел, но она, смеясь, бросила: «Ты сделал меня такой, князь. Я — шлюха, и мне похер. Убей меня, если хочешь, но я уезжаю». Князь умолял остаться, признавался в любви, но она только усмехнулась: «Ты опоздал. Я принадлежу ему, отцу моих детей». Он проклял её, но отпустил.
Дарья уехала, оставив сына. Она гордилась, что опозорила род Корсунских, а князь жил, моля Бога увидеть её падение. Провидение молчало, но дало ей свободу — и это было её наказанием. Она выбрала свой ад, и он был её собственным.